Профессор Университета Джорджа Вашингтона Ричард Робин уже около 40 лет учит американских студентов русскому языку. Среди его выпускников — чиновники, врачи, дипломаты и сотрудники спецслужб. В большинстве вузов США русский преподают по его учебнику «Голоса».
— Насколько сегодня русский язык востребован у абитуриентов?
— У нас трагическая ситуация — по крайней мере, была в последнее время, — потому что интерес к русскому языку резко падает. Сейчас рано говорить — последние события в Крыму могут вернуть к нему интерес, но регистрация абитуриентов произойдет через две недели, и только тогда мы и увидим, какие у нас цифры. Последние два-три года была очень маленькая запись; я постоянно находился в стадии паники, что мы просто потеряем свою программу.
Программа интенсивного обучения на первом курсе — это восемь часов в неделю. Когда в группе только пять человек — это уже большая угроза. Декан не любит, когда в любой группе меньше десяти человек. Мы, конечно, всегда вели огромные рекламные программы, постеры повсюду: «Записывайтесь на русский язык, это мировой язык, это не только политика, это всемирная культура». Но это мало кого привлекает. Ведь кто враг? Последними врагами были арабы, конкурентами — китайцы, и эти языки берут верх. Конечно, для студентов тут есть определенные минусы: арабский — это все-таки десять языков; китайский — очень трудный, труднее, чем русский. Но кто бы записался на курс русского языка в наше время? Холодной войны давно уже нет. Сейчас вроде бы она возобновляется, и я могу сказать с некоторой долей цинизма, что нам это помогает; сбылась моя мечта (смеется. — РП). Но результатов мы пока не знаем.
Типичная начинающая группа на интенсиве — 12–15 человек. После первого семестра из-за трудности языка мы всегда теряли двух-четырех. В этом году мы начали с девяти, а когда закончили — осталось только четверо. На обычном обучении у нас раньше было три группы — поначалу это человек 30–35. В этом году пошли сокращения — не связанные с языком или мировой политикой. Просто наш деканат ошибся в расчетах бюджета примерно на $1,5 миллиона. Поэтому нас урезали на одну группу — надеемся, что благодаря Крыму она восстановится, но пока рано об этом говорить. Если опять появится масса студентов, — мы откроем эту группу и будем жить богато, но пока России нет на первых страницах газет (сейчас — на первых экранах интернета), — у нас нет людей. Я этими цифрами живу.
— Как оценивается уровень владения языком?
— Государственная система такая — это уровни от одного до пяти. «5» — это только носитель языка с высшим образованием и никаких «но». В академической системе вместо чисел — описания. «Пятерки» нет, потому что это не нужно. «Четверка» — это distinguished. Типичный тест — как уволить работника. В Америке есть одна форма, обычно звучит так: «Мистер Асташенков, у меня есть для вас серьезные новости. Мы обнаружили некоторые расхождения в вашей финансовой отчетности, и, боюсь, нам придется с вами расстаться. Здесь также имеют место некоторые юридические вопросы. Я настоятельно рекомендую вам обратиться к адвокату, поскольку мы намерены решать их в судебном порядке». Такой тон.
Как увольняют людей в России? Надо быть на уровне distinguished, чтобы это знать. «Артем, мы сколько раз говорили на эту тему! И все равно ничего не понимаешь! Можешь сам делать свои выводы, но чтобы твоей ноги здесь завтра не было». Маленькая культурная разница. Никто до этого уровня в академической системе не доходит. Надо пожить здесь десять лет.
Уровень ниже — это superior. Говоришь на языке, тебя воспринимают как серьезного партнера по разговору, и это может быть любая тематика. Наш с вами разговор сейчас — на уровне superior. Абстрактная тема, политика, защита мнений.
Еще ниже — advanced. Это наша цель в университете. Аренда квартиры, разбор бытовых проблем. Лопнула труба — вызываешь сантехника и объясняешь все, может быть, на ломаном языке, но он тебя понимает, не зная английский и не имея опыта общения с иностранцами.
Потом идет intermediate. Это очень хорошо говорящий турист, который не прибегает к английскому и жестам.
У каждого уровня есть вариант с минусом и плюсом. Intermediate-high значит, что ты уже на следующем уровне, но где-то в 30–40% случаев снижаешься на предыдущий уровень. Я, например, с distinguished иногда падаю на superior. Получается, у меня — superior-high.
Наш advanced — это европейский B2. Advanced-low и intermediate-high — это B1. Хороший intermediate — это A2, и так далее.
— Как у студентов русского с трудоустройством?
— Тут история тоже не очень веселая. Я работаю в Университете Джорджа Вашингтона, это в столице. 51–55% студентов, которые профилируются по русскому языку, находят работу по специальности. Это очень большая цифра. Если взять какой-нибудь другой университет (Ohio State или еще что-нибудь такое) по русскому языку профилируется довольно небольшое число студентов — 10–15 — в любое время. Из них по специальности получают работу, может быть, два человека. Все остальные идут в аспирантуру. С международных отношений очень популярно перепрофилироваться по юриспруденции, потому что, как вы понимаете, диплом по праву у нас сразу не получить. Сначала нужно окончить университет по общим предметам (обычно это история, философия или международные отношения), а только потом — юридическая школа. Она проходит как аспирантура.
У меня почему-то многие студенты переходят в Public Health. Это о том, как обеспечивать сеть клиник по лечению СПИДа в Африке, например. Еще они часто перепрофилируются по другим языкам. Очень многие уходят в АНБ, начинают там с русского и переходят на арабский. Для того чтобы иметь профессию, связанную русским, надо иметь две вещи: во-первых, очень хороший язык — большинство наших студентов заканчивает с достаточным для работы уровнем, аналогичным европейскому B2, но даже с ним устроиться очень тяжело. А во-вторых, нужен еще какой-нибудь уникальный навык, например теория и практика преподавания языков, видеомонтаж и так далее. Я, скажем, сам делаю тестовые задания — контрольные с вариантами ответов это само по себе искусство. Одновременно монтирую видео, редактирую аудиоматериалы, делаю субтитры. Не знаю никого в своей области, кто делал бы это все сам. Другой пример — одна моя выпускница, чемпионка в фигурном катании, которая работала с русскими тренерами в Нью-Йорке.
— Куда сейчас идут ваши студенты на работу? Вы упомянули АНБ…
— Сейчас АНБ берет очень многих, но наши студенты туда не хотят: ты туда зашел и уже не выходишь. Все твои друзья только там. Конечно, можно иметь друзей вне АНБ, но тогда твои разговоры будут очень ограничены — о работе нельзя.
Многие работают некоторое время в России, часто — в области общего здравоохранения, потому что в России это была большая проблема — не знаю, как сейчас. Очень много было советников по тому, как контролировать разные инфекционные болезни.
Очень многие переходят на юридический факультет в аспирантуру в области интеллектуальной собственности, потому что в России сейчас это очень богатая область. Но многие потом уходят в славистику, преподают язык, а для этого надо иметь ученую степень. У меня сейчас три студента заканчивают аспирантуру и будут работать профессорами. Это самый большой подвиг — когда ты продуцируешь другого профессора. Но многие из этой области уходят. Русский язык — это дело любви. А потом они узнают, что нет работы. Уходят в коммерцию.
Многие уходят в Министерство обороны США. Там ты начинаешь с русского языка, а потом тебя просто перераспределяют. У меня была одна очень одаренная студентка. Пошла в Министерство обороны, начала с русского языка, а перешла в отдел по контролю за наркотиками — там никакого русского языка нет, это чисто канцелярская работа.
— В Госдеп идут?
— Да, но туда попасть очень трудно. Там отдельные тесты. Они берут где-то 10% из тех, кто подает заявления. И тоже: начинаешь с русского, а тебя посылают в Пакистан, дают другой язык (так произошло с одним моим другом). Там все равно идет ротация. Три года в Пакистане, три года в Австралии, три года в Германии (это считается призом), три года в Уругвае или Камеруне.
Языки в экзамене оцениваются разными баллами в зависимости от востребованности. Раньше русский был в топе вместе с арабским, китайским, урду и пушту. Сейчас, по-моему, из первого ранга русский убрали. Может быть, вернут благодаря Крыму. Это называется «стратегические языки». Испанский, конечно, самый ненужный — из-за избытка. И немецкий тоже.
— И какие самые высокие карьерные достижения у ваших студентов?
— 30 лет назад я учился вместе с теперь уже бывшим американским послом в России Джоном Байерли. Что касается моих студентов… С десяток сотрудников АНБ, еще больше — профессоров и преподавателей; один из них учит русскому сотрудников Минобороны, другая написала конкурирующий учебник «Начало». Еще у одной своя школьная программа русского языка в Нью-Джерси. Два московских корреспондента New York Times, сопродюсер русской версии «Улицы Сезам». Одна выпускница в NASA, работала с русскими в Центре космических полетов имени Годдарда. Другая в Лондоне консультант по российскому оружию. Есть даже один священник РПЦ в Новой Англии.
— Что студентам дается тяжелее всего?
— Конечно, вначале самое трудное — это падежи. Но это зубрежка. А потом на третий год они узнают, что на самом деле самое трудное — это вид глагола. Я всегда их успокаиваю насчет падежей: «Русские тоже делают ошибки. Попробуй спросить у русского: «Много носок или много носков?» — начинают сомневаться». Но с видом глагола никакой русский никогда не ошибется.
Это то же самое, что для вас — артикли. Мы никогда не ошибаемся в артиклях. Во временах глагола — можно. Есть необразованные американцы, которые могут сказать: I have went. Даже мой декан, человек с высшим образованием, не понимает, как правильно: he gave it to my friend and I или he gave it to my friend and me. Конечно, правильно «me«. А он говорит «I« — это гиперкоррекция. Но чтобы кто-то сказал «a« вместо «the« — никогда.
Кто в России скажет: «Я буду сказать»? А у нас — любой американский студент. Для них это самое трудное. Постоянно: «Что я делал в России? Каждый день я встал в восемь часов».
— А что проще всего?
— В русском языке нет ничего простого. Но думаю, легче всего фонетика. Она не такая уж трудная. Проще, чем французская, где все гласные звуки похожи друг на друга. Американцы, кстати, очень редко подхватывают этот московский говор, типа: «Я живу в Ма-аскве». Они этого не слышат. Я это слышу, и, к сожалению, это у меня есть.
— Есть какие-то тонкости с языковыми стажировками?
— Обычно студенты едут в Москву, Питер или Владимир. Однажды я посоветовал студенту учиться во Владимире, потому что там не будет англоговорящих. Мы оба сожалели об этом, потому что он не церковный человек, а там одни церкви.
Раньше жили только в общаге, а сейчас — в семьях. Если хорошая семья и если студент готов рисковать и говорить глупости, он что-то получает. Но к сожалению, очень часто бывает следующее. Американец говорит на уровне «мне надо кушать», «где туалет», «где кровать», «я ложусь спать». Русская семья готова задавать много вопросов, на которые он не способен адекватно ответить. «Почему у вас столько насилия?» «Почему убивают детей в школах?» Они сразу понимают, что разговоров не будет. Мама-бабушка ведут себя нормально, сидят у телевизора, а студент идет в свою комнату и делает худшее, что можно сделать: открывает книгу и делает домашнее задание. Иногда он возвращается с тем же языком, с которым приехал.
Но если американец готов пойти на социальный риск, то через сына или дочку он знакомится с целой кучей людей, начинается общение и он получает язык. Но и тут у нас большая проблема: в семидесятых годах, когда я здесь учился, американец — это была экзотика. Все прибегали с вопросами. Я тысячу раз должен был объяснять, почему мы убиваем детей во Вьетнаме или сколько я буду зарабатывать. Есть ли у меня машина и правда ли, что в Америке — целые свалки старых автомобилей, которые никто не перепродает. Конечно, это дает язык.
Но сейчас из-за глобализации, интернета все знают об Америке. Вы смотрите наши фильмы. Ни на какие вопросы отвечать не надо. Американец больше не экзотика. Наоборот, мы опять стали врагами, но не теми врагами, как во время коммунизма, когда это не было настоящей враждой. Мы официально были врагами, но по-настоящему — друзьями. А сейчас мы кто? Мы — настоящие враги.
— Что дается тяжело, а что легко в культурном плане?
— Самая главная разница, которую понимают очень поздно, это то, что мы, англосаксы, — народ холодный. Твоя проблема — твоя, я не влезаю в душу. В России все влезают друг другу в душу. Иногда это очень хорошо: спрашиваешь, как дела — «ой, плохо, тот умирает, этот потерял работу». Американец никогда не скажет. Но могу привести и обратный пример. В юности в Ленинграде у меня была знакомая. Она вышла замуж и сразу стала изменять. Я об этом знал: и с кем она, и с кем он. Я молчал, не хотел вмешиваться. Когда они оба узнали, что я в курсе, оба стали на меня злиться: «Почему ты мне не сказал?» Дошло до того, что он спрашивал: «А почему ты ей не сказал о моей измене? Ты должен был сказать!»
У нас никогда не вмешиваются в личные дела. Это считается знаком большого невежества. Эти культурные моменты — это самое трудное. Что русская дружба — это тесная дружба. Если ты мой друг, то ты, если нужно, за меня умрешь. У нас всегда есть предел.
— Что из культуры «цепляет» студентов?
— Музыка. Я считаю, и мои студенты — тоже, что русский рок очень динамичный. Русская попса — это ужас, конечно. Но рок настоящий, классический — это да. Барды привлекают, хотя у вас бардами увлекаются только старики. А у нас студенты любят. Но об этом немного трудно говорить: когда я начал преподавать, мы со студентами делили одну и ту же культуру, нам нравились одни и те же вещи. А сейчас трудно сказать — мне 63.
Студентам очень нравится «Брат-2». «Русская тематика в Америке, как интересно!» Русские в Чикаго, русские на Pennsylvania Turnpike (платное шоссе в Пенсильвании. — РП). Смешение двух культур, которое вызывает некоторый шок.
Обычно я показываю студентам рок-клипы, но тут поставил заглавную тему из «Оттепели» — они так впечатлились. Это копия наших Mad Men. Советский Союз в хрущевское время. Я думал, им это будет скучно — чуть ли не 50 лет прошло — но им было так интересно! К моему большому удивлению. Это все-таки мое поколение, я помню Хрущева — что это было. А для них это совершенно чужой мир.
— Как вы сами стали преподавателем русского?
— Во-первых, я — дитя холодной войны, во время Карибского кризиса мне было 12. Тогда считалось, что обязательно надо выучить русский язык. Первый — испанский, конечно. Это фактически второй национальный язык, хотя официально у нас нет государственного языка. Испанский давался легко; я решил, что пойду по его линии и, как только появится возможность, перейду на русский. Но в школах он преподается очень редко — таких школ, может быть, 150 во всей стране. Так что я специально поступил в Школу иностранных языков и лингвистики Джорджтаунского университета — то же самое, что иняз. Обычно в университет у нас поступают, не зная, какая будет специальность. Но в этой школе (ее сейчас уже нет) я пошел сразу по линии русского языка. Учил два года интенсивно, приехал сюда (в СССР) на летние курсы, вернулся, закончил третий курс, четвертый и приехал уже на семестр в Ленинград. Тот язык, что у меня сейчас, — примерно тот же, что был 40 лет назад, только с более современным словарным запасом.
Если ты у нас заканчиваешь университет с дипломом по русскому языку, ты — никто. Во-первых, недостаточно хорошо знаешь язык, надо пожить в стране. Поэтому я получил в аспирантуре степень по славистике и сразу нашел работу преподавателем русского, правда, в Университете Нью-Мексико, где он никому не нужен. Когда заведующий кафедрой меня приглашал, он задал вопрос: «А ты сможешь жить в пустыне?» Я только что прожил год в Ленинграде в 1971 году — голые полки, полный социализм, коммунизма еще нет и никогда не будет. Ну, я и думаю: «Если смог прожить год там, где холод и голод, почем мне пустыня?» Я был неправ, уволился в конце учебного года.
В Университет Джорджа Вашингтона попал совершенно случайно, с улицы: зашел в главный корпус — оказалось, что есть вакансия, еще не объявленная. Сначала внештатно, потом это перешло в Tenure Track. У преподавателей есть три типа ставок: внештатная работа (никогда не знаешь, будешь завтра работать или нет); постоянная работа (тебя могут уволить, если нет достаточного количества студентов); и «тенюризация» (Tenure Track). Это значит, что ты работаешь шесть лет, должен публиковаться в большом объеме, преподавательская нагрузка — легкая. Потом комиссия рассматривает твои работы и ты получаешь tenure. Это значит, что ты в университете — навсегда. У нас есть на этот счет анекдот: «Вычеркните лишнее: гонорея, СПИД, герпес, тенюрованный профессор. Правильный ответ — гонорея. От нее можно избавиться». Tenure существует для того, чтобы защитить тебя политически. Вдруг я стану ярым коммунистом — меня не смогут уволить. Ну, разве что если я приду в аудиторию и сниму штаны.
Я получил этот статус еле-еле: публикаций было мало. Но я сделал учебник русского языка «Голоса» — самый популярный в Америке: у нас 70% рынка. Сам учебник не засчитывается как научная работа, но сыграла роль известность благодаря ему. Я очень счастлив. Это мое любимое дело. Мой отец всегда говорил: сделай свое хобби своей работой. Что я и сделал. Единственное, что меня волнует, это то, с чего я начал: у нас мало студентов.
Добавить комментарий
Для отправки комментария вам необходимо авторизоваться.